ПОД ЧУЖИМ НЕБОМ
записки о финском плене
1941 - 1944 год
https://www.booksite.ru/war1941-1945/data/djakovnik.pdfВ коллективе уставших и посеревших узников лесных дебрей ярко выделялись двое. Они сытые, это по лицам видно, и хорошо одеты.
Первым в этой двойке стоит Сергей Васильевич Сурнов — повар, фактически наместник финнов в бараке. Он высок ростом, спортивного сложения. Матовое, слегка удлиненное лицо, прямой нос, красивые брови и губы. Серые глаза смотрят сверху вниз. Русая шевелюра старательно зачесана назад. Выглаженная и вычищенная одежда красиво облегает его стройную фигуру. Держался Сурнов хозяином.
Вот повар поставил по стойке смирно простодушного паренька Усова:
— Ну, говори, деревня, был ты сегодня у сарая, где стоят лошади?
— Был.
— Отруби брал? Ну, отвечай живее, скот. А то вот как съезжу по кумполу.— В руках у повара палка.
— Нет, не брал.
— А ну-ка, смотри на меня. Врёшь, по глазам вижу.
— Не брал,— твердит Усов.
— Тогда что варил в своей параше? (Здесь «параша» в значении «котелок»).
— Мерзлые картошки.
— А не мучную баланду?
— Нет же, Сергей Васильевич.
— Врешь, скот! Ложись!
Усов колеблется.
— Ну!
Усов ложится на пол, на его спину падают увесистые удары. Он воет от боли и умоляюще просит:
— Сергей Васильевич, Сергей Вас... я не брал му...ку, не брал.
— Сознайся, балда, иначе убью.
В барак входит начальник охраны, представляющий' в этой глуши безраздельную власть над нами, крепыш Илкка Ярвинен, молодой, розовощёкий, как девочка, скромный, в меру справедливый, но гневен, когда раздражён. Повар объясняет ему, что «сей скот» развязал на конюшне у финна мешок и брал из него муку. Охранник посмотрел на повара, на Усова и поспешил выйти.
А спустя некоторое время повар рассказывал нам о достопримеча-тельностях Москвы. До войны он в ней жил по соседству с Рогожским кладбищем, работал на заводе. Здесь, в глуши, он усиленно подчеркивал свою принадлежность к столице и своё превосходство над другими. К выходцам из деревни повар относился пренебрежительно, исключение составлял только я, «рязанский косопузик», так как знал Москву и Подмосковье не хуже его. К тому же общеобразовательная подготовка у меня была несравненно выше.
Когда повару надоедало сидеть за столом, он кричал: «Пахан!» — и перед ним вырастал щетинистый мужик-медведь. Он тоже москвич (сбежал из деревни в город в годы коллективизации). Кличка Пахан была несуразной по отношению к этому простоватому, тихому и доброму мужику. Я вначале полагал, что «пахан» это синоним слова «старик», но потом узнал, что это матёрый уголовник, бандит, который обирает заключённых и заставляет их выполнять свою норму выработки в советских лагерях.
— Я здесь,— услужливо хрипел Пахан.
— П о с т е л ь разбери. Да не уходи. Будешь качать.
Койка повара подвешена за углы верёвками к потолку. Её действительно можно качать. На общих нарах повар спать не может: там много клопов. Повар забирается на койку. Болтовня ему надоела, сон не идёт.
— Лёшку-музыканта!
Пахан представил перед ликом своего господина заспанного щупленького узкоплечего мальчика с тонкими длинными пальцами и тонкими губами. На его матово-кофейном личике светились большие чёрные глаза, полные доброты и наивности. Дома, без войны, из него сформировался бы более сильный физически человек, а здесь...
— Балалайку сюда и пой!
Грудным, по-детски слабым, но приятным голосом Лешка напевает под собственный аккомпанемент:
Луч луны упал на ваш портрет.
Милый друг давно забытых лет...
И во мгле как будто ожил он,
И на миг смешались явь и сон.
Повар слушает в своей качающейся постели и тихо подпевает — он доволен. Наконец бог Морфей взял в свои объятия главного слушателя. Голос Лёшки оборвался вместе со звоном струны. Опустив на колени балалайку, Лёшка настороженно моргает: «А вдруг проснётся?» Но Пахан полез на нары, он то уж знает, что его господин заснул крепко.
Лёшка перед войной работал в одном из ленинградских джазов. Только там он дул, кажется, в трубу, а здесь приходится и солистом быть.
Повар иногда награждает лишним ковшом баланды тех, кто сделал ему приятное. Возражать против этого никто не смеет: каждому хочется жить, а впасть в немилость повару — равносильно смерти. Но ты, Лёшка, пой, и не бойся при случае брать этот лишний ковш из остатков общего котла. Ты поёшь не для одного повара, и этот ковш ты принимаешь от всех нас как гонорар за творческий труд. Да к тому же ты такой щупленький, дохлый, в чём душа только держится. Такого не грех и подкормить маленько. Лешка Абрамов нравился всем. И ни один из нас (за исключением самого повара) не напоминал с подковыркой, что он еврей, Мойша. Все смотрели на него, как на ребёнка, который нуждается в дружеской поддержке.
Обычная картина. Очередь у большого шалаша из массивных жердей. В шалаше над угасающим костром — котёл с баландой. Это наша кухня. Глухо позвякивают ржавые самодельные котелки. У котла повар, в руках литровый ковш на длинной деревянной ручке. Ковш то опускается на самое дно котла, то черпает баланду сверху; одному достается мутная водичка, другому — сравнительно густая масса из комочков муки и неочищенного картофеля. Вот маленький круглолицый украинец Иван Емельяненко, с которым я жил в Карвиа у Лео Алакантти, подставляет котелок под ковш.
— Сергей Васильевич,— робко говорит он.— Уж больно жидко, ни одного комочка.
— Ты хочешь комочек? — Недобрая ухмылка пробежала по губам повара.— Получи! — Взмах ковша — и на лбу у Емельяненко вскакивает синий желвак.
Следующим протягивает котелок Борис Скуточкин, как и я, попавший сюда от крестьян. Ковш уходит на дно котла.
— Чем угодил повару? — спрашиваю Бориса.
— Отнял карманные часы, паразит,— хмуро, с неохотой отвечает он.— Я их прятал, но кто-то донёс ему. Он говорит: «Отдай добром, иначе худо будет. Скажу охране, что ты эти часы украл, и засекут тебя до смерти». А эти часы мне в Кеми один больной подарил, которому я уступил свой шерстяной свитер.
...Ожидание — дочь надежды. Мы терпеливо ждали своих воинов с востока. Нам казалось, что они могут прийти сюда в любую минуту. Но шли дни за днями, недели за неделями, а в нашей заполярной глуши по-прежнему царила тишина. Чаша ожидания переполнилась.
Я задумал бежать. Ведь бежал же из Медвежьегорского лагеря политрук Андрей Назаров со своими друзьями, и их не поймали.
— Давай вместе,— сказал мне однажды пронырливый и осторожный, как кошка, Алексей Серый (прозвище, фамилию автор не помнит) — мой старый знакомый по тюремному лагерю в Карвиа.
— Ты это о чем? — спросил я.
— Не хитри. Чую твои думки... Давай, а?
— Ну что ж, давай. С тобой можно. Только пока никому ни слова.
Через несколько дней Армас Пелли, наш бригадир-переводчик, под строжайшим секретом сообщил мне, что он не может больше оставаться пленным.
— Давай вместе с нами срываться,— предложил он.
— Это с кем «с нами»?
— Со мной и пилоставом Иваном.
«А пара неплохая,— подумал я.— Армас знает финский язык, Иван Годаев — карельский, вырос в лесу, в Карелии». А вслух сказал:
— Так не пойдет. Сагитируйте еще Скворцова и примыкайте к нам. Мы с Алексеем Серым уже готовимся в путь.
Алексей Афанасьевич Скворцов с радостью принял наше предложение. В те дни он помогал повару на кухне и имел возможность снабдить нас продуктами.
В дни подготовки к побегу в районе наших вырубок появились немецкие автомашины. Пленных заставили грузить лес.
Немец шофер сказал:
— Хорошо работать — хорошо кормим.
Надо бистро-бистро грузить.
— Э, нет. Сначала покормите.
Немец сделал кислую гримасу, жестом указал на короб, где были хлебные корки.
— Ешьте. Хлиб из ресторан Рованиеми. Немец мало-мало коньфисковаль.
— Вот это другое дело.
Немцы были нам не страшны: за нашу жизнь отвечали финские охранники. Через три-четыре дня нас отстранили от погрузки. Причина была основательная. В солнечный полдень на одном из складов крепежного леса вспыхнул пожар. Огненные языки ползли с одного штабеля на другой. Весело трещали поленья, горела земля. Попытки потушить пожар (внешне мы принимали довольно деятельное, но бестолковое и зловредное участие) не имели успеха.
Пожар захватил лес и истребил его на несколько километров к востоку. Дальше противопожарным заслоном стала болотистая низина.
Впервые в жизни мы радовались зрелищу разбушевавшегося огненного моря, и больше других радовался наш брадобрей Василий Вагин. Одним из творцов этого зрелища был он. Наперекор Прокопию Шансеву брадобрей не думал умирать, он жил и действовал. Он бегал по пожарищу (и откуда взялась у него эта прыть!), незаметно для немецких шоферов и нашей охраны подсовывал горящие головешки в незагоревшиеся клади дров. С неменьшим энтузиазмом «тушил» пожар и Лешка Серый.
Нас перевели на другой участок, где не было заготовленного леса и где еще не ступала наша нога. Побег откладывался: тайники с продуктами остались на старой вырубке, где бушевал пожар и где теперь шумели машины и патрулировали вооружённые немцы. Пришлось недели три копить новый НЗ в моховых кочках нового участка.
Лешка Серый в эти дни был необыкновенно приподнятым, подвижным. Скоро он покинет этот ад. Лешка пел песни политзаключенных, хотя сам он сидел в советских лагерях по бытовой статье. Но зато где-то в Воркуте или Магадане безвинно погибли его отец и дядя, оба коммунисты, герои гражданской войны,
красные командиры. За отцом Лешки охотились и нэпманы, и бандиты, стреляли в него из обрезов, резали самодельными финками... А дорезали — свои.
Наступило долгожданное утро. Я в общем строю. Волнуюсь. Где-то сзади стоят Пелли и Серый, но нет Скворцова и Годаева. Они часто ходили с нами в лес. Неужели сегодня охрана оставит их в бараке? Но вот из кухни вышел Скворцов, он забирает пилу и просится в строй. Охранник утвердительно кивает головой. У Скворцова последняя ноша к тайнику — кусок солонины. У меня — хлеб. Не дай бог, если охранник начнет нас обыскивать. А тут ещё спички — целых две коробки. Может, бросить одну коробку под ноги и затоптать? Жалко, да и всевидящий Ярвинен стоит рядом и, кажется, смотрит только на меня.
Наконец мы зашагали в лес. Скворцов сообщил, что Ярвинен заставил Годаева что-то делать в зоне. Неужели заподозрили? Но отступать некуда. Решили уходить без Годаева. Всей четверкой держимся ближе к кустарникам. Мысленно прощаюсь с Борисом Скуточкиным, Виктором Леонтьевым, Борисом Повольским, Василием Вагиным и другими товарищами. План побега прост. Как только охранник уйдет к другим делянкам — забрать из моховых кочек продукты и бежать к югу до пересечения с телефонной линией, с ходу оборвать в нескольких местах провода, чтобы помешать охране вызвать помощь для поимки беглецов. После этого — на восток, к Кестеньге, где в августе 1941 года я был ранен и подобран финнами.
Крутимся на своих делянках, выжидаем удобный момент, чтобы ринуться в чащу. Но что в клюве, то еще не в зобе,— гласит финская пословица. Из лагеря прискакал на коне Илкка Ярвинен и вместе с охранниками собрал всех пленных. Начался обыск. Нашу четверку и ещё несколько человек сразу вывели из строя и обыскали в первую очередь. За обтрёпанными армейскими обмотками у Серого нашли финский нож и кусочек географической карты. Длинный нескладный охранник, которого сами финны называли меж собой дураком, ударил Серого прикладом:
— Бежать хотел, perkele?!
Лёшка рванулся к охраннику, попытался вырвать у него свой нож, но просчитался. Тот выстрелил. Лёшка упал...
В тот же день мы узнали причину нашего провала. Повар готовился отметить то ли день своего рождения, то ли ещё какую знаменательную для него дату и решил гнать самогон из хлеба и муки, которые он систематически нам недодавал и отчасти приворовывал с финской кухни. Самогон он гнал и раньше. Помню, ещё в первые дни нашего прибытия сюда повар подал стакан самогона Прокопию. И я тогда подумал: в этом стакане плоть и кровь военнопленных, часть украденных у них сил.
Когда мы выжидали в лесу момент для побега, один из самых неприметных пленных тихоня Онуфрий убирал мусор вокруг барака. Он каким-то образом пронюхал о готовящемся побеге и решил выслужиться перед королём кухни, предложил ему срочно убрать самогонный аппарат, так как, по его предположениям, сегодня в бараке будет тщательный обыск. На вопрос повара, почему должен быть обыск, Онуфрий ответил, что, наверное, уже сейчас группа ребят находится в побеге, и предположительно назвал имена беглецов. Сергей Васильевич тут же уничтожил все следы готовящегося самогоноварения, потом побежал к Ярвинену с доносом. Что произошло дальше, читателю уже известно.
Алый Ярвинен вышел из всех берегов, когда охранники нашли один из наших тайников с продуктами. Нам сделали в бараке «горячий» допрос, потом публично молотили нас палками. Я отрицал своё участие в заговоре, другие тоже.
На второй день мы снова легли под палки. Били нас, как и в первый раз, охранники, Прокопий Шансев и повар Сурнов.
На третий день нас, неудачников, вызвали в баню. Экзекуция продолжалась. Порку начали с меня. Ярвинен вручил Сергею Васильевичу палку и приказал бить меня на пару с охранником. Правда, удары повара были легкие, и бил он для отвода глаз. Я, однако, ору во всё горло, потом замираю, размякшим пластом лежу без звука и движения. Охранник с большим остервенением бьёт меня по заднице — никаких признаков жизни. Сергей Васильевич опустил палку и с тревогой промолвил:
— Николай Ус капут (кличку Ус мне дал повар: в те дни я носил усы).
Меня подняли и потащили в барак.
До потери сознания били и моих коллег, до настоящей потери сознания, ибо, скажу откровенно, сознания я не терял, я просто притворялся.
Нещадно секли и Ивана Годаева.
Прошёл палочную обработку и Онуфрий за то, что он, зная о готовящемся побеге, не сообщил об этом сразу начальству. Ведь если бы не повар, побег состоялся бы. После порки Онуфрий слёг. Вскоре его похоронили в лесу